Только бы вырваться отсюда, подумала Клаудиа, он поймет и простит; мы убежим на край света, скроемся в Америке, там нет такого ужаса, поселимся в Англии, где угодно, только не в той стране, где говорят на моем родном языке…

— Ну, ты надумала?

— Да… Но я успею на самолет? После того, как я напишу, вы отвезете меня на самолет?

— Зачем? Вызовешь Эстилица сюда, мы позволим тебе позвонить к нему… В тот час, когда наши люди зайдут к нему в гости, ты и позвонишь… И скажешь, что тот человек, у которого ты была, ждет его завтра… С первым же самолетом… Понятно?

Заплакав, Клаудиа кивнула.

Мужчина отпустил ее волосы, погладил по шее, вздохнул чему-то, закурил, потом сокрушенно покачал головой:

— Зачем ты во все это полезла? Ума не приложу… Такая красивая баба, тебе б детей рожать да в церковь ходить… Ну, валяй, имена людей сенатора…

— Он не назвал имен…

Мужчина замер, не сел за стол, на котором кроме одного листка бумаги и автоматической ручки «монблан» с длинным золотым пером ничего более не было, и, не оборачиваясь, попросил:

— Восстанови-ка твой с ним разговор… О чем ты вообще с ним говорила? Кто дал тебе его адрес? Кто попросил тебя прийти к нему домой?

— Я… Просто…

— Смотри, что мне придется сейчас сделать, зеленая… Мне придется пригласить сюда моих парней… Они довольно крепкие спортсмены… Они разденут тебя, мы установим фотокамеру и сделаем хорошие картинки тех моментов, когда ты будешь заниматься с ними любовью. Мы снимем крупным планом твое лицо, тело… Знаешь, какое это произведет впечатление на Брунна? Он тебя близко к себе не подпустит… Он прогонит тебя, как потаскуху! Мужчины брезгуют такими бабами, это я тебе говорю, кабальеро, настоящий испанец! Будешь писать имена?! — мужчина сорвался на крик. — Ну?

Клаудиа зарыдала; она почувствовала, как ноги и руки сделались ватными, чужими, и ясно поняла, что все кончено, выхода нет, гибель…

Мужчина подошел к двери, распахнул ее:

— Давайте, ребята, дама готова поразвлечься с вами…

— Нет! — попросила Клаудиа. — Закройте дверь, я все напишу.

— Иди к столу, — ответил мужчина, но от двери не отошел; Клаудиа заметила два лица, возникших рядом с ним, в сумрачной тишине. Она вспомнила тот страшный запах, который исходил от потной ладони того, кто тащил ее вниз, зажав рот, — дешевое хозяйственное мыло и застоялая вода из грязной кастрюли; тело ее на какой-то миг сделалось совершенно бессильным, она испугалась, что упадет, огромным усилием воли заставила себя добраться до стола, села на стул и сказала:

— Я не могу в темноте писать. И потом здесь всего один лист бумаги.

— Давно бы так, цыпочка, — сказал мужчина с белым ртом и, склонившись над нею, достал из ящика пачку белой бумаги. — Этого хватит?

— Этого хватит, — ответила Клаудиа и что есть силы ткнула пером «Монблана» ему в глаз.

Вопль мужчины был звериным, раздирающим душу.

Клаудиа ударила себя «Монбланом» в один глаз, потом, страшась, что испуг не позволит ей сделать то, чего она не могла не сделать, ударила себя пером во второй глаз; темнота стала грохочущей, она ощутила, какая она кровавая, эта темнота, и, теряя сознание, закричала:

— Ну, давай, снимай меня, тварь, со своими скотами! Снимай ласки слепой потаскухи!

Через два дня в газете Барилоче в разделе новостей было напечатано фото женщины, зверски убитой в горах неизвестным преступником; перед смертью у жертвы были выколоты глаза — скорее всего пером самопишущей ручки; работают экспертиза и следствие; Штирлиц сразу же узнал Клаудиу; все звуки мира исчезли, в ушах была стонущая и чавкающая вязкость.

…В этот же день раздел скандальной хроники столичной «Кларин» дал сообщение, набранное петитом: «Испанский коммерсант сеньор дон Росарио был доставлен в госпиталь „Ла пас“ в отделение неотложной хирургии; прохаживаясь по своему кабинету, сеньор Росарио поскользнулся и упал, держа в руке ручку „монблан“; все попытки спасти глаз не увенчались успехом».

Сенатор Оссорио, читавший все газеты страны, — можно убить пять часов, карандаш в руке, делай себе заметки на будущее; несмотря на цензуру, попадалась совершенно неожиданная информация, — не обратил внимания на оба эти сообщения; как всякий человек, считающий себя культурным, он потешался над детективами, этой второсортной поделкой, мусором литературы, поэтому и скандальную хронику — если она не касалась политических лидеров или серьезных промышленников — также не жаловал вниманием.

Лишь только поздно вечером, после того, как с фермы позвонила Елена, рассказала, как прекрасно отдыхают мальчишки («Ты их не узнаешь, дедуля, давай-ка приезжай к нам поскорее, ребят пора сажать на коней, я плохая мать, не выучила девочек искусству амазонок, а теперь твоя очередь сделать из внуков отличных наездников»), он, слушая жену, вспомнил фотографию убитой женщины, заметку о коммерсанте в «Кларин», сказал, что перезвонит позже, бросился к вороху газетных полос, — он кидал их на пол — нашел оба материала, прочитал их дважды и понял то, что надлежало понять юристу, давно забросившему практику по уголовным делам…

Штирлиц (Барилоче, сорок седьмой)

Штирлиц вошел в центральный банк за пять минут до закрытия; пятница, начало уик-энда, все поедут на склон или же отправятся ловить рыбу; тоже прекрасно; у всех свои заботы, — как и у тех, кто сообщил отсюда про Клаудиу, чтобы ее убили, — маленькую, тихую, верную, зеленоглазую женщину.

Он вошел лишь после того, как уехали директор банка сеньор дон Пассенада и его заместитель сеньор дон Миллер, именно он — по пятницам с семи до девяти тридцати — играет несколько партий бриджа с сеньором доном Рикардо Баумом; именно через него проходят все счета на оплату расходов, связанных с проектом «Соль», который курирует сеньор профессор доктор Риктер, улица Моралес, дом двенадцать; именно он дважды встречал гестаповского финансиста доктора Нагеля, когда тот прилетал из Игуасу, через Санта-Фе, Кордову и Ведму.

Штирлиц вошел в банк в тот момент, когда любой чиновник, так или иначе связанный с сеньором доном Миллером, то есть с подпольной нацистской (или геленовской, какая разница?) цепью, должен будет предпринять максимум усилий для того, чтобы сообщить своему руководителю (руководителям) про случившееся.

Впрочем, Штирлиц полагал, что не каждый банковский служащий был включен в систему Баума-Миллера-Риктера. Далеко не все «белые воротнички» могут вычислить значение весьма простой финансовой операции: один из вкладчиков переводит свои деньги в сумме четырех тысяч семисот тридцати двух долларов с текущего счета на «дорожные чеки»; в любом случае банк получает проценты, ничего тревожного.

В окошке аккредитивов и дорожных чеков сидел молоденький паренек:

— О, сеньор Брунн, рад вас видеть! — он легко глянул на часы. — У вас совсем мало времени.

— Вы катались на склоне в прошлую пятницу, — улыбнулся Штирлиц, — по-моему, на красных лыжах с севера, нет?

— Именно так. Я восхищаюсь вашими спусками! Сколько достоинства, какая стойка! Вы король склона, сеньор Брунн…

— Тогда уважьте короля, — сказал Штирлиц. — Мне нужно перевести деньги на чеки, везу большую группу туристов в Чили.

— Да, сеньор Брунн, это мы успеем сделать. Я опасался, как бы у вас не было сложной операции. Кстати, на ваш счет вчера перечислили еще две тысячи долларов.

— Ну?! Я хотел взять четыре с лишним, а сейчас возьму пять тысяч семьсот, глядишь, покучу в Пуэрто-Монте.

— Какого достоинства чеки вы предпочитаете?

— Тысячу, пожалуй, все же я возьму наличными, а чеки — любого достоинства.

Парень еще раз взглянул на Брунна, заметив:

— Вы стали совершенно белым… Неужели волосы так выгорели за эти дни? Я не думал, что на склоне вчера было такое яркое солнце…

— Очень яркое, — ответил Штирлиц. — Пекло, как никогда; выгорел.