— Можно попробовать…
— Хорошо. Какие имена вы назвали Клаудии?
— Зайнитца. Фридриха Зайнитца, Фрибля и Труле.
— Зигфрида Труле?
— Вы знали это имя?
— Да. Я знаю еще пятнадцать имен старых наци, которые там живут… Про Рикардо Баума у вас не осталось материалов?
— Не помню, — ответил Оссорио, ощутив прежнюю настороженность, потому что Баум, по его сведениям, был представителем военной разведки рейха в Барилоче.
— Он представлял Канариса, — сказал Штирлиц, не отводя взгляда от лица Оссорио. — Вам, конечно, знакомо имя адмирала?
— Да.
Штирлиц откинулся на спинку кресла:
— А как вы себе представляете национал-социализм, сенатор?
— Как самое страшное зло! Примат нации и рейха. Презрительное отношение к личности. Вера в приказ, спущенный сверху. Страх перед каждым, кто позволяет себе думать по-своему, а не по-предписанному. Попытка превратить народ в стадо слепцов, послушное воле и слову одного человека…
— Верно, — Штирлиц кивнул. — По роду моей работы, моей прежней работы, мне пришлось бывать в концлагере Треблинка… Я пытался спасти профессора Корчака, не слыхали про такого?
— Нет.
— Это великий педагог… его отправили в Треблинку вместе с его учениками — это были в основном еврейские и польские дети… Поскольку у меня были неплохие связи со скандинавской прессой, удалось начать кампанию протеста против его ареста… И Гитлер, стараясь сохранить отношения со Швецией, разрешил отпустить Корчака… Но старик ответил, что он уйдет только вместе с учениками… И ему предложили пойти вместе с ними в печь… Так вот, я видел Треблинку воочию, сенатор… А еще я знал, что каждый двухтысячный житель рейха является осведомителем гестапо… Из шестидесяти миллионов жителей… То есть триста тысяч штатных провокаторов, которым платили заработную плату за предательство друзей… Порою — родственников… В стране было триста тысяч домовых партийных организаций национал-социалистов то есть около трех миллионов добровольных доносчиков, смотревших на каждого, кто иначе одет, подстрижен, иначе ведет себя, говорит не как все, словно на зверя, которого надо затравить.
Штирлиц заметил, как тело Оссорио передернуло, а лицо замерло, сделавшись на какой-то миг маской.
— Вы были в Треблинке? — спросил сенатор после долгой паузы. — У вас есть татуировка? Мне говорили, что у всех узников этого ада был свой номер.
Штирлиц кивнул:
— Это делалось не только в Треблинке, но и в Освенциме, и во всех других концлагерях. А их было более семи тысяч. Примерно два миллиона узников… Впрочем, нет, больше, — постоянно работали крематории: те, на ком поставили медицинские эксперименты, — особенно в этом смысле отличился доктор Менгеле, я неплохо его знал, — немедленно уничтожались, примерно тысяча людей ежедневно… И шесть тысяч ежедневно умирали от голода — в основном русские, польские и югославские узники…
— Почему у вас нет татуировки, сеньор Брунн?
— Потому что я посещал эти лагеря в немецкой военной форме, сенатор.
— Вы…
— Видимо, вы помните, что бункер Гитлера взорвал кавалер трех рыцарских крестов, герой третьего рейха полковник Штауфенберг. Бороться с гитлеризмом, не состоя в его рядах, было невозможно. Нет, я неверно сказал, его победили русские армии и войска союзников… Я имею в виду оппозиционную борьбу… Этим я и занимался, сенатор… Почему меня интересуют ваши материалы? Только потому, что в Нюрнберге был освобожден министр Гитлера банкир Ялмар Шахт, творец армии рейха и гестапо, — без его денег они бы ничего не смогли сделать… Палач был оправдан, вы же знаете об этом, нет? Даровали жизнь преемнику фюрера, президенту гитлеровского рейха адмиралу Денницу. Оставили в живых Гесса… Не тронули Круппа, без пушек которого Гитлер не смог бы начать войну… Так вот, я и мой американский друг — фамилию его я вам не открою, во всяком случае, пока — решили доделать то, чего не хотят довести до конца западные победители… В Аргентине существует гигантское гитлеровское подполье. Вашу страну хотят превратить в полигон. В Барилоче создают атомную бомбу. И делают это нацисты. Вы знаете об этом?
— Я слышал об этом, сеньор Брунн… Вы представляете интересы иностранного государства?
— Я представляю интересы человечества, простите за патетизм ответа. А еще — Клаудиу. Поэтому я хочу вас спросить: вы согласны помочь мне? А propos, [27] вам я помогать согласен во всем…
— Что вас интересует? — после долгого молчания спросил Оссорио.
— В настоящий момент меня интересует только одно: можно ли верить профессору медицины сеньору дону де Лижжо. Он окулист, его адреса и телефоны я знаю, он лечит Росарио…
Через два дня встретились — таким же образом — в районе Сан Тельмо, в старинном баре «Ла Палома» на улице Обороны, старейшей в городе; шум здесь был еще более ревущий, чем в Ла Боке; повторив прежний трюк с картой, он шепнул сенатору про низенького парня с портфелем: «Поглядите, не будет ли за мною хвоста», — тот молча кивнул, сказав:
— Профессор де Лижжо — выходец из семьи радикалов, его брат сражался в интернациональных бригадах, он действительно лечит сеньора Росарио, который, по его словам, эмигрировал из несчастной Испании, раздавленной франкистской диктатурой…
Кристина, Джек Эр (Осло, сорок седьмой)
Когда Пауль, подняв Кристину под мышки, — на руки взять не мог, слабосильный, ручки как спички, — затащил ее в комнату, положил на кровать, бросился в ванную, — таких огромных никогда не видел, вделана в пол, троим можно плавать, ну и роскошь; трясущимися пальцами открыл дверцу аптечки, уронил два пузырька, которые разбились о черный кафельный пол, разорвав тишину словно револьверные выстрелы во время комендантского часа, нашел нашатырь, прибежал в спальню, Кристы там не было; он услыхал истерический смех в прихожей, обернулся и не поверил своим глазам: женщина каталась по желтому полу, сложенному из толстых, хорошо проолифленных досок, пришитых медными гвоздями, будто палуба дорогой яхты, и то принималась хохотать, как одержимая, то утирала слезы…
Почувствовав, что у него еще больше затряслись пальцы, Пауль опустился на колени рядом с женщиной:
— Криста, милая, что с вами?! Как мне помочь? Что стряслось, Кристина?!
— Умер! Он умер, умер мой…
— Кто, боже?!
— Мой адвокат, доктор Мартенс, пришла телеграмма, видите, он умер в Мюнхене… Он умер…
Какой ужас, что я смеюсь, подумала Кристина, в душе у меня сейчас все поет от счастья; я бы умерла, если этопришло о Поле, а если бы бог не позволил умереть, я бы совершила грех, достала из-под матраца тот пистолетик, который он подарил мне на прощание и сказал, чтобы я всегда носила его, прижала бы к сердцу и выстрелила… К голове бы не смогла — грязные мозги на стене, в этом есть что-то противоестественное, неопрятное, человек обязан думать, как он будет выглядеть после смерти…
Это ужасно, что я смеюсь, повторила она себе. Но ведь я и плачу! Ты не о Мартенсе плачешь, а о себе: ты испугалась за Пола, вот отчего ты плачешь! Ты еще толком и не поняла, что этот аккуратный, благовоспитанный, тихий человек, которого завистники обвиняли в коллаборационизме, умер.
Пол запрещал мне предпринимать что-либо, он просил только ждать. Это самое опасное предприятие, сказал он тогда, нет ничего страшнее ожидания, конопушка, но выигрывает только тот, кто умеет ждать, стиснув зубы. Что бы ни случилось, ты должна ждать, понимаешь? Затаиться и ждать. А если случится что-то такое, что поставит тебя в тупик или по-настоящему испугает, отправь Элизабет телеграмму и попроси ее выслать тебе какие-нибудь книги по математике, каких нет в Европе, это значит — беда, тебе нужна помощь. Ты ее получишь.
Через три дня после того, как она отправила вторую телеграмму Элизабет, выражая удивление, что не поступил ответ на первую (а заодно просила любимую сестру, если, конечно, ее это очень не обременит, выслать последние публикации Ферми — издавал Принстонский университет, сюда ни один экземпляр не дошел), в дверь ее квартиры ночью, около двух, раздался условный стук.
27
Кстати (франц.).